Бабель Исаак Эммануилович. Конармия

Корреспондент газеты «Красный кавалерист» Лютов (рассказчик и лирический герой) оказывается в рядах Первой Конной армии, возглавляемой С. Буденным. Первая Конная, воюя с поляками, совершает поход по Западной Украине и Галиции. Среди конармейцев Лютов - чужак. Очкарик, интеллигент, еврей, он чувствует к себе снисходительно-насмешливое, а то и неприязненное отношение со стороны бойцов. «Ты из киндербальзамов… и очки на носу. Какой паршивенький! Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки», - говорит ему начдив шесть Савицкий, когда он является к нему с бумагой о прикоман­ди­ровании к штабу дивизии. Здесь, на фронте, лошади, страсти, кровь, слезы и смерть. Здесь не привыкли церемониться и живут одним днем. Потешаясь над прибывшим грамотеем, казаки вышвыривают его сундучок, и Лютов жалко ползает по земле, собирая разлетевшиеся рукописи. В конце концов, он, изголодавшись, требует, чтобы хозяйка его накормила. Не дождавшись отклика, он толкает ее в грудь, берет чужую саблю и убивает шатающегося по двору гуся, а затем приказывает хозяйке изжарить его. Теперь казаки больше не насмехаются над ним, они приглашают его поесть вместе с ними. Теперь он почти как свой, и только сердце его, обагренное убийством, во сне «скрипело и текло».

Смерть Долгушова

Даже повоевав и достаточно насмотревшись на смерть, Лютов по-прежнему остается «мягкотелым» интеллигентом. Однажды он видит после боя сидящего возле дороги телефониста Долгушова. Тот смертельно ранен и просит добить его. «Патрон на меня надо стратить, - говорит он. - Наскочит шляхта - насмешку сделает». Отвернув рубашку, Долгушов показывает рану. Живот у него вырван, кишки ползут на колени и видны удары сердца. Однако Лютов не в силах совершить убийство. Он отъезжает в сторону, показав на Долгушова подскакавшему взводному Афоньке Биде. Долгушов и Афонька коротко о чем-то говорят, раненый протягивает казаку свои документы, потом Афонька стреляет Долгушову в рот. Он кипит гневом на сердобольного Лютова, так что в запале готов пристрелить и его. «Уйди! - говорит он ему, бледнея. - Убью! Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…»

Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча

Лютов завидует твердости и решительности бойцов, не испытывающих, подобно ему, ложной, как ему кажется, сентимен­тальности. Он хочет быть своим. Он пытается понять «правду» конармейцев, в том числе и «правду» их жестокости. Вот красный генерал рассказывает о том, как он рассчитался со своим бывшим барином Никитинским, у которого до революции пас свиней. Барин приставал к его жене Насте, и вот Матвей, став красным командиром, явился к нему в имение, чтобы отомстить за обиду. Он не стреляет в него сразу, хоть тот и просит об этом, а на глазах сумасшедшей жены Никитинского топчет его час или больше и таким образом, по его словам, сполна узнает жизнь. Он говорит: «Стрельбой от человека… только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается».

Соль

Конармеец Балмашев в письме в редакцию газеты описывает случай, происшедший с ним в поезде, двигавшемся на Бердичев. На одной из станций бойцы пускают к себе в теплушку женщину с грудным дитем, якобы едущую на свидание с мужем. Однако в пути Балмашев начинает сомневаться в честности этой женщины, он подходит к ней, срывает с ребенка пеленки и обнаруживает под ними «добрый пудовик соли». Балмашев произносит пламенную обвинительную речь и выбрасывает мешочницу на ходу под откос. Видя же ее оставшейся невредимой, он снимает со стенки «верный винт» и убивает женщину, смыв «этот позор с лица трудовой земли и республики».

Письмо

Мальчик Василий Курдюков пишет матери письмо, в котором просит прислать ему что-нибудь поесть и рассказывает о братьях, воюющих, как и он, за красных. Одного из них, Федора, попавшего в плен, убил папаша-белогвардеец, командир роты у Деникина, «стражник при старом режиме». Он резал сына до темноты, «говоря - шкура, красная собака, сукин сын и разно», «пока брат Федор Тимофеич не кончился». А спустя некоторое время сам папаша, пытавшийся спрятаться, перекрасив бороду, попадается в руки другого сына, Степана, и тот, услав со двора братишку Васю, в свою очередь кончает папашу.

Прищепа

У молодого кубанца Прищепы, бежавшего от белых, те в отместку убили родителей. Имущество расхитили соседи. Когда белых прогнали, Прищепа возвращается в родную станицу. Он берет телегу и идет по домам собирать свои граммофоны, жбаны для кваса и расшитые матерью полотенца. В тех хатах, где он находит вещи матери или отца, Прищепа оставляет подколотых старух, собак, повешенных над колодцем, иконы, загаженные пометом. Расставив собранные вещи по местам, он запирается в отчем доме и двое суток пьет, плачет, поет и рубит шашкой столы. На третью ночь пламя занимается над его хатой. Прищепа выводит из стойла корову и убивает ее. Затем он вскакивает на коня, бросает в огонь прядь своих волос и исчезает.

Эскадронный Трунов

Эскадронный Трунов ищет офицеров среди пленных поляков. Он вытаскивает из кучи нарочно сброшенной поляками одежды офицерскую фуражку и надевает ее на голову пленного старика, утверждающего, что он не офицер. Фуражка ему впору, и Трунов закалывает пленного. Тут же к умирающему подбирается конармеец-мародер Андрюшка Восьмилетов и стягивает с него штаны. Прихватив еще два мундира, он направляется к обозу, но возмущенный Трунов приказывает ему оставить барахло, стреляет в Андрюшку, но промахивается. Чуть позже он вместе с Восьмилетовым вступает в бой с американскими аэропланами, пытаясь сбить их из пулемета, и оба погибают в этом бою.

История одной лошади

Страсть правит в художественном мире Бабеля. Для конармейца «конь - он друг… Конь - он отец…». Начдив Савицкий отобрал у командира первого эскадрона белого жеребца, и с тех пор Хлебников жаждет мести, ждет своего часа. Когда Савицкого смещают, он пишет в штаб армии прошение о возвращении ему лошади. Получив положительную резолюцию, Хлебников отправляется к опальному Савицкому и требует отдать ему лошадь, однако бывший начдив, угрожая револьвером, решительно отказывает. Хлебников снова ищет справед­ливости у начштаба, но тот гонит его от себя. В результате Хлебников пишет заявление, где выражает свою обиду на Коммуни­стическую партию, которая не может возвратить «его кровное», и через неделю демобилизуется как инвалид, имеющий шесть ранений.

Афонька Бида

Когда у Афоньки Биды убивают любимого коня, расстроенный конармеец надолго исчезает, и только грозный ропот в деревнях указывает на злой и хищный след разбоя Афоньки, добывающего себе коня. Только когда дивизия вступает в Берестечко, появляется наконец Афонька на рослом жеребце. Вместо левого глаза на его обуглившемся лице чудовищная розовая опухоль. В нем еще не остыл жар вольницы, и он крушит все вокруг себя.

Пан Аполек

У икон Новоградского костела своя история - «история неслыханной войны между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с другой», войны, длившейся три десятилетия. Эти иконы нарисованы юродивым художником паном Аполеком, который своим искусством произвел в святые простых людей. Ему, предста­вившему диплом об окончании мюнхенской академии и свои картины на темы Священного писания («горящий пурпур мантий, блеск смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на равнины Палестины»), новоградским ксендзом была доверена роспись нового костела. Каково удивление приглашенных ксендзом именитых граждан, когда они узнают в апостоле Павле на расписанных стенах костела хромого выкреста Янека, а в Марии Магдалине - еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей. Художник, приглашенный на место Аполека, не решается замазать Эльку и хромого Янека. Рассказчик знакомится с паном Аполеком на кухне дома сбежавшего ксендза, и тот предлагает за пятьдесят марок сделать его портрет под видом блаженного Франциска. Еще он передает ему кощунственную историю о браке Иисуса и незнатной девицы Деборы, у которой от него родился первенец.

Гедали

Лютов видит старых евреев, торгующих у желтых стен древней синагоги, и с печалью вспоминает еврейский быт, теперь полураз­рушенный войной, вспоминает свое детство и деда, поглажи­вающего желтой бородой тома еврейского мудреца Ибн-Эзры. Проходя по базару, он видит смерть - немые замки на лотках. Он заходит в лавку древностей старого еврея Гедали, где есть все: от золоченых туфель и корабельных канатов до сломанной кастрюли и мертвой бабочки. Гедали расхаживает, потирая белые ручки, среди своих сокровищ и сетует на жестокость революции, которая грабит, стреляет и убивает. Гедали мечтает «о сладкой революции», об «Интерна­ционале добрых людей». Рассказчик же убежденно наставляет его, что Интернационал «кушают с порохом… и приправляют лучшей кровью». Но когда он спрашивает, где можно достать еврейский коржик и еврейский стакан чаю, Гедали сокрушенно отвечает ему, что еще недавно это можно было сделать в соседней харчевне, но теперь «там не кушают, там плачут…».

Рабби

Лютову жаль этого разметанного вихрем революцией быта, с великим трудом пытающегося сохранить себя, он участвует в субботней вечерней трапезе во главе с мудрым рабби Моталэ Брацлавским, чей непокорный сын Илья «с лицом Спинозы, с могущественным лбом Спинозы» тоже здесь. Илья, как и рассказчик, воюет в Красной Армии, и вскоре ему суждено погибнуть. Рабби призывает гостя радоваться тому, что он жив, а не мертв, но Лютов с облегчением уходит на вокзал, где стоит агитпоезд Первой Конной, где его ждет сияние сотен огней, волшебный блеск радиостанции, упорный бег машин в типографии и недописанная статья в газету «Красный кавалерист».

Пересказал

Вот это и еще много другого было написано в заявлении Хлебникова. Он писал его целый день, и оно было очень длинно. Мы с военкомом бились над ним с час и разобрали до конца.

– Вот и дурак, – сказал военком, разрывая бумагу, – приходи после ужина, будешь иметь беседу со мной.

– Не надо мне твоей беседы, – ответил Хлебников, вздрагивая, – проиграл ты меня, военком.

Он стоял, сложив руки по швам, дрожал, не сходя с места, и озирался по сторонам, как будто примериваясь, по какой дороге бежать. Военком подошел к нему вплотную, но недоглядел. Хлебников рванулся и побежал изо всех сил.

– Проиграл! – закричал он дико и влез на пень и стал обрывать на себе куртку и царапать грудь.

– Бей, Савицкий, – закричал он, падая на землю, – бей враз!

Мы потащили его в палатку, казаки нам помогли. Мы вскипятили ему чай и набили папирос. Он курил и все дрожал. И только к вечеру успокоился наш командир. Он не заговаривал больше о сумасбродном своем заявлении, но через неделю поехал в Ровно, освидетельствовался во врачебной комиссии и был демобилизован как инвалид, имеющий шесть поранений.

Так лишились мы Хлебникова. Я был этим опечален, потому что Хлебников был тихий человек, похожий на меня характером. У него одного в эскадроне был самовар. В дни затишья мы пили с ним горячий чай. Нас потрясали одинаковые страсти. Мы оба смотрели на мир, как на луг в мае, как на луг, по которому ходят женщины и кони.

Радзивиллов, июль 1920 г.

Крошили мы шляхту по-за Белой Церковью. Крошили вдосталь, аж деревья гнулись. Я с утра отметину получил, но выкамаривал ничего себе, подходяще. Денек, помню, уже к вечеру пригибался. От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за мной увязалось. Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей, юшка из меня помаленьку капает, конь мой передом мочится… Одним словом – два слова. Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим – подходящая арифметика… Сажнях в трехстах, ну не более, не то штаб пылит, не то обоз. Штаб – хорошо, обоз – того лучше. Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что половой зрелости не достигают.

– Забутый, – говорю я Спирьке, – мать твою и так, и этак, и всяко, предоставляю тебе слово, как записавшемуся оратору, – ведь это штаб ихний уходит…

– Свободная вещь, что штаб, – говорит Спирька, – но только – нас двое, а их восемь…

– Дуй ветер, Спирька, – говорю, – все равно я им ризы испачкаю… Помрем за кислый огурец и мировую революцию…

И пустились. Было их восемь сабель. Двоих сняли мы винтами на корню. Третьего, вижу, Спирька ведет в штаб Духонина для проверки документов. А я в туза целюсь. Малиновый, ребята, туз, при цепке и золотых часах. Прижал я его к хуторку. Хуторок там был весь в яблоне и вишне. Конь под моим тузом как купцова дочка, но пристал. Бросает тогда пан генерал поводья, примеряется ко мне маузером и делает мне в ноге дырку.

«Ладно, думаю, будешь моя, раскинешь ноги».

Нажал я колеса и вкладываю в коника два заряда. Жалко было жеребца. Большевичок был жеребец, чистый большевичок. Сам рыжий, как монета, хвост пулей, нога струной. Думал – живую Ленину свезу, ан не вышло. Ликвидировал я эту лошадку. Рухнула она как невеста, и туз мой с седла снялся. Подорвал он в сторону, потом еще разок обернулся и еще один сквозняк мне в фигуре сделал. Имею я, значит, при себе три отличия в делах против неприятеля.

«Иисусе, думаю, он, чего доброго, убьет меня нечаянным порядком…»

Подскакал я к нему, а он уже шашку выхватил, и по щекам его слезы текут, белые слезы, человечье молоко.

– Даешь орден Красного Знамени! – кричу. – Сдавайся, ясновельможный, покуда я жив!..

– Не моге, пан, – отвечает старик, – ты зарежешь меня…

А тут Спиридон передо мной, как лист перед травой. Личность его в мыле, глаза от морды на нитках висят.

– Вася, – кричит он мне, – страсть сказать, сколько я людей кончил! А ведь это генерал у тебя, на нем шитье, мне желательно его кончить.

– Иди к турку, – говорю я Забутому и серчаю, – мне шитье его крови стоит.

И кобылой моей загоняю я генерала в клуню, сено там было или так. Тишина там была, темнота, прохлада.

– Пан, – говорю, – утихомирь свою старость, сдайся мне за ради бога, и мы отдохнем с тобой, пан…

А он дышит у стенки грудью и трет лоб красным пальцем.

– Не моге, – говорит, – ты зарежешь меня, только Буденному отдам я мою саблю…

Буденного ему подавай. Эх, горе ты мое! И вижу – пропадает старый.

– Пан, – кричу я, и плачу, и зубами скрегочу, – слово пролетария, я сам высший начальник. Ты шитья на мне не ищи, а титул есть. Титул, вон он – музыкальный эксцентрик и салонный чревовещатель из города Нижнего… Нижний город на Волге-реке…

И бес меня взмыл. Генеральские глаза передо мной, как фонари, мигнули. Красное море передо мной открылось. Обида солью вошла мне в рану, потому, вижу, не верит мне дед. Замкнул я тогда рот, ребята, поджал брюхо, взял воздух и понес по старинке, по-нашенскому, по-бойцовски, по-нижегородски и доказал шляхте мое чревовещание.

Побелел тут старик, взялся за сердце и сел на землю.

– Веришь теперь Ваське-эксцентрику, третьей непобедимой кавбригады комиссару?..

– Комиссар? – кричит он.

– Комиссар, – говорю я.

– Коммунист? – кричит он.

– Коммунист, – говорю я.

– В смертельный мой час, – кричит он, – в последнее мое воздыхание скажи мне, друг мой казак, – коммунист ты или врешь?

– Коммунист, – говорю.

Садится тут мой дед на землю, целует какую-то ладанку, ломает надвое саблю и зажигает две плошки в своих глазах, два фонаря над темной степью.

– Прости, – говорит, – не могу сдаться коммунисту, – и здоровается со мной за руку. – Прости, – говорит, – и руби меня по-солдатски…

Эту историю со всегдашним своим шутовством рассказал нам однажды на привале Конкин, политический комиссар N…ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного Знамени.

– И до чего же ты, Васька, с паном договорился?

– Договоришься ли с ним?.. Гоноровый выдался. Покланялся я ему еще, а он упирается. Бумаги мы тогда у него взяли, какие были, маузер взяли, седелка его, чудака, и посейчас подо мной. А потом, вижу, каплет из меня все сильней, ужасный сон на меня нападает, сапоги мои полны крови, не до него…

– Облегчили, значит, старика?

– Был грех.

Берестечко

Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей. Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами. Бурка начдива Павличенки веяла над штабом, как мрачный флаг. Пуховый башлык его был перекинут через бурку, кривая сабля лежала сбоку, как приклеенная.

Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голосом спел про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными палками, и тишина, полновластная тишина, взошла на местечковый свой трон.

Квартира мне попалась у рыжей вдовы, пропахшей вдовьим горем. Я умылся с дороги и вышел на улицу. На столбах висели объявления о том, что военкомдив Виноградов прочтет вечером доклад о втором конгрессе Коминтерна. Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.

– Если кто интересуется, – сказал он, – нехай приберет. Это свободно…

И казаки завернули за угол. Я пошел за ними следом и стал бродить по Берестечку. Больше всего здесь евреев, а на окраинах расселились русские мещане – кожевники. Они живут чисто, в белых домиках за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне. Соседство трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще не обовшивел, не отчаялся и не упился.

Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей. Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами. Бурка начдива Павличенки веяла над штабом, как мрачный флаг. Пуховый башлык его был перекинут через бурку, кривая сабля лежала сбоку.

Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голосом спел про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными палками, и тишина, полновластная тишина взошла на местечковый свой трон.

Квартира мне попалась у рыжей вдовы, пропахшей вдовьим горем. Я умылся с дороги и вышел на улицу. На столбах висели объявления о том, что военкомдив Виноградов прочтет вечером доклад о Втором конгрессе Коминтерна. Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.

Если кто интересуется, - сказал он, - нехай приберет. Это свободно…

И казаки завернули за угол. Я пошел за ними следом и стал бродить по Берестечку. Больше всего здесь евреев, а на окраинах расселились русские мещане-кожевники. Они живут чисто, в белых домиках за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне.

Соседство трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще не обовшивел, не отчаялся и не упился.

Быт выветрился в Берестечке, а он был прочен здесь. Отростки, которым перевалило за три столетия, все еще зеленели на Волыни теплой гнилью старины. Евреи связывали здесь нитями наживы русского мужика с польским паном, чешского колониста с лодзинской фабрикой. Это были контрабандисты, лучшие на границе, и почти всегда воители за веру. Хасидизм держал в удушливом плену это суетливое население из корчмарей, разносчиков и маклеров. Мальчики в капотиках все еще топтали вековую дорогую хасидскому хедеру, и старухи по-прежнему возили невесток к цадику с яростной мольбой о плодородии.

Евреи живут здесь в просторных домах, вымазанных белой или водянисто-голубой краской. Традиционное убожество этой архитектуры насчитывает столетия. За домом тянется сарай в два, иногда в три этажа. В нем никогда не бывает солнца. Сараи эти, неописуемо мрачные, заменяют наши дворы. Потайные ходы ведут в подвалы и конюшни. Во время войны в этих катакомбах спасаются от пуль и грабежей. Здесь скопляются за много дней человечьи отбросы и навоз скотины. Уныние и ужас заполняют катакомбы едкой вонью и протухшей кислотой испражнений.

Берестечко нерушимо воняет и до сих пор, от всех людей несет запахом гнилой селедки. Местечко смердит в ожидании новой эры, и вместо людей по нему ходят слинявшие схемы пограничных несчастий. Они надоели мне к концу дня, я ушел за городскую черту, поднялся в гору и проник в опустошенный замок графов Рациборских, недавних владетелей Берестечка.

Спокойствие заката сделало траву у замка голубой. Над прудом взошла луна, зеленая, как ящерица. Из окна мне видно поместье графов Рациборских - луга и плантации из хмеля, скрытые муаровыми лентами сумерек.

В замке жила раньше помешанная девяностолетняя графиня с сыном. Она досаждала сыну за то, что он не дал наследников угасающему роду, и - мужики рассказывали мне - графиня била сына кучерским кнутом.

Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный голос Виноградова и звон его шпор. Он говорил о Втором конгрессе Коминтерна, а я бродил вдоль стен, где нимфы с выколотыми глазами водят старинный хоровод. Потом в углу, на затоптанном полу я нашел обрывок пожелтевшего письма. На нем вылинявшими чернилами было написано:

«Berestetchko, 1820. Paul, mon bien aime, on dit que l"empereur Napoleon est mort, est-ce vrai? Moi, je me sens bien, les couches ont ete faciles, notre petit heros acheve sept semaines…».

Вы - власть. Все, что здесь, - ваше. Нет панов. Приступаю к выборам Ревкома…

Сочинение

Роман И. Бабеля «Конармия» - это ряд не очень связанных между собой эпизодов, выстраивающихся в огромные мозоичные полотна. В «Конармии», несмотря на ужасы войны, показан свирепый климат тех лет, - вера в революцию и вера в человека Автор рисует пронзительно- тоскливое одиночество человека на войне. И. Бабель увидев в революции не только силу, но и «слезы и кровь», «вертел» человека так и этак, анализировал его. В романе «Конармия» И. Бабель использует метод «автор без кавычек». В главах «Письмо» и «Берестечко» автор показывает разные позиции людей на войне. В «Письме» он пишет о том, что на шкале жизненных ценностей героя, история о том, как «кончали» сначала брата Федно, а потом папашу, занимает второе место.

В этом заключается протест самого автора против убийства. А в главе «Берестечко» Бабель старается уйти от реальности, потому что она невыносима. Описывая характеры героев, границы между их душевными состояниями, неожиданные поступки, автор рисует бесконечную разнородность действительности, способность человека одновременно быть возвышенным и обыденным, трагическим и героическим, жестоким и добрым, рождающим и убивающим. Бабель мастерски играет переходами, колебаясь между ужасом и восторгом.

За пафосом революции автор разглядел ее лик: он понял, что революция - это экстремальная ситуация, обнажающая тайну человека. Но даже в суровых буднях революции человек, имеющий чувство сострадания, не сможет примириться с убийством и кровопролитием. Человек, по мнению Бабеля, одинок в этом мире. И. Бабель пишет о том, что революция идет «как лава, разметая жизнь» и оставляя свой отпечаток на всем, чего каснется. Он ощущает себя «на большой непрекращающейся панихиде». Еще ослепительно светит раскаленное солнце, но уже кажется, что это «оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова», и «нежный свет», который «загорается в ущельях туч», уже не может снять тревожного беспокойства, потому что не просто закат, а «штандарты заката веют над нашими головами…».

Картина победы на глазах приобретает непривычную жестокость. И когда вслед за «штандартами заката» автор напишет фразу: «Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу», - этой метаморфозой он если не опрокинет, то, во всяком случае, сильно осложнит свой первоначальный торжествующий запев. Все это подготавливает финал, где в горочном сне рассказчику видятся схватки и пули, а наяву спящий сосед–еврей оказывается мертвым, зверски зарезанным поляками стариком. Все рассказы у Бабеля наполнены запоминающимися, яркими метаморфозами, отражая драматизм его мировоззрения.

И мы не можем не горевать о его судьбе, не сострадать его внутренним терзаниям, не восхищаться его творческим даром. Его проза не выцвела во времени. Его герои не потускнели. Его стиль по–прежнему загадочен и невоспроизводим. Его изображение революции воспринимается как художественное открытие. Он выразил свою позицию на революцию, стал «одиноким человеком» в мире, который быстро меняется и кишит переменами. Таким образом, он выразил себя и стал наперекор времени.

Другие сочинения по этому произведению

В гражданских войнах нарушается извечный закон бытия — «Не пролей крови ближнего своего» (по рассказам И. Бабеля) Величие и ужас гражданской войны в рассказах И. Бабеля. Герои гражданской войны к книге «Конармия» Изображение ужасов войны в книге И. Э. Бабеля «Конармия» Проблема насилия и гуманизма в русской литературе 20 века Рецензия на рассказ Бабеля «Соль» Рецензия на рассказ И. Бабеля «Соль» Человек в огне революции (по романам А. Фадеева «Разгром» и И. Бабеля «Конармия») «Я не хочу и не могу верить чтобы зло было нормальным состоянием людей…» (По книге Бабеля «Конармия») Характеристика образа Дьякова Сочинение о всех рассказах «Конармии» Бабеля О романе И. Бабеля "Конармия" Гуманизм и жестокость в "Конармии" И.Э. Бабеля (на примере рассказа "Соль") Изложение новеллы «Измена» из произведения Бабеля «Конармия» Характеристика образа Лютова Интеллигенция и революция в произведении И. Бабеля «Конармия» Революция и ее герои в советской литературе (по произведениям И. Бабеля «Конармия» и А. Фадеева «Разгром») Характеристика образа Акинфиева Ивана Характеристика образа Галин Характеристика образа Гедали Характеристика образа Лёвки "Конармия" И.Бабеля Проблема взаимоотношений интеллигенции и народа в "Конармии" И. Э Ббеля АНАЛИЗ НОВЕЛЛЫ "У СВЯТОГО ВАЛЕНТА" ИЗ РОМАНА БАБЕЛЯ "КОНАРМИЯ" Конармия "Конармия" как мозаика гражданской войны

Буденного ему подавай. Эх, горе ты мое! И вижу - пропадает старый.

Пан, - кричу я и плачу и зубами скрегочу, - слово пролетария, я сам высший начальник. Ты шитья на мне не ищи, а титул есть. Титул, вон он - музыкальный эксцентрик и салонный чревовещатель из города Нижнего… Нижний город на Волге-реке…

И бес меня взмыл. Генеральские глаза передо мной, как фонари, мигнули. Красное море передо мной открылось. Обида солью вошла мне в рану, потому, вижу, не верит мне дед. Замкнул я тогда рот, ребята, поджал брюхо, взял воздух и понес по старинке, по-нашенскому, по-бойцовски, по-нижегородски и доказал шляхте мое чревовещание.

Побелел тут старик, взялся за сердце и сел на землю.

Веришь теперь Ваське-эксцентрику, третьей непобедимой кавбригады комиссару?..

Комиссар? - кричит он.

Комиссар, - говорю я.

Коммунист? - кричит он.

Коммунист, - говорю я.

В смертельный мой час, - кричит он, - в последнее мое воздыхание скажи мне, друг мой казак, - коммунист ты или врешь?

Коммунист, - говорю.

Садится тут мой дед на землю, целует какую-то ладанку, ломает надвое саблю и зажигает две плошки в своих глазах, два фонаря над темной степью.

Прости, - говорит, - не могу сдаться коммунисту, - и здоровается со мной за руку. - Прости, - говорит, - и руби меня по-солдатски…

Эту историю со всегдашним своим шутовством рассказал нам однажды на привале Конкин, политический комиссар N…ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного Знамени.

И до чего же ты, Васька, с паном договорился?

Договоришься ли с ним?.. Гоноровый выдался. Покланялся я ему еще, а он упирается. Бумаги мы тогда у него взяли, какие были, маузер взяли, седелка его, чудака, и по сей час подо мной. А потом, вижу, каплет из меня все сильней, ужасный сон на меня нападает, сапоги мои полны крови, не до него…

Облегчили, значит, старика?

Был грех.

Берестечко

Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей. Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами. Бурка начдива Павличенки веяла над штабом, как мрачный флаг. Пуховый башлык его был перекинут через бурку, кривая сабля лежала сбоку.

Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голосом спел про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными палками, и тишина, полновластная тишина взошла на местечковый свой трон.

Квартира мне попалась у рыжей вдовы, пропахшей вдовьим горем. Я умылся с дороги и вышел на улицу. На столбах висели объявления о том, что военкомдив Виноградов прочтет вечером доклад о Втором конгрессе Коминтерна. Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.

Если кто интересуется, - сказал он, - нехай приберет. Это свободно…

И казаки завернули за угол. Я пошел за ними следом и стал бродить по Берестечку. Больше всего здесь евреев, а на окраинах расселились русские мещане-кожевники. Они живут чисто, в белых домиках за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне.

Соседство трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще не обовшивел, не отчаялся и не упился.

Быт выветрился в Берестечке, а он был прочен здесь. Отростки, которым перевалило за три столетия, все еще зеленели на Волыни теплой гнилью старины. Евреи связывали здесь нитями наживы русского мужика с польским паном, чешского колониста с лодзинской фабрикой. Это были контрабандисты, лучшие на границе, и почти всегда воители за веру. Хасидизм держал в удушливом плену это суетливое население из корчмарей, разносчиков и маклеров. Мальчики в капотиках все еще топтали вековую дорогую хасидскому хедеру, и старухи по-прежнему возили невесток к цадику с яростной мольбой о плодородии.