Чапаев и Пустота. Литературно-медицинский анализ

Дмитрий Быков, Павел Басинский
Два мнения о романе Виктора Пелевина Чапаев и Пустота

Дмитрий Быков «Побег в Монголию»

Написав эту первую фразу, надолго задумываешься, ибо это единственный несомненный факт на всю рецензию. Все остальное хочется немедленно подвергать сомнению в полном соответствии с той прелестной софистикой, которая на протяжении книги излетает из уст Чапаева. Где находится журнал «Знамя»? На Никольской. А Никольская? В Москве, а та — в России, а та — на Земле, а та — во Вселенной, а та — в моем сознании. Следовательно, роман Пелевина находится в моем сознании, и это уж точно, поскольку эта книга там поселилась надолго и надежно.

Сюжета в обычном понимании у романа нет и быть не может. В психиатрической больнице томится безумец Петр Пустота, вообразивший себя поэтом-декадентом начала века. Эта «ложная личность» доминирует в его сознании. Петр Пустота живет в 1919 году, знакомится с Чапаевым, который выглядит у Пелевина своеобразным гуру, учителем духовного освобождения, влюбляется в Анку, осваивает тачанку (touch Анка, расшифровывает он для себя ее название), чуть не гибнет в бою на станции Лозовая (где, кстати, находится и его психушка), а попутно выслушивает бреды своих товарищей по палате. Бреды эти образуют четыре вставные новеллы, лучшая из которых, на мой вкус, — японская, о Сердюке и Кавабате, а худшая — о просто Марии. Из этого дайджеста читатель видит, что роман пересказывать бесполезно, — предпочтительнее с ним ознакомиться, ибо Пелевин пишет увлекательно и смешно.

Проще всего было бы отделаться фразой о том, что Пелевин играет — пусть и в компьютерные игры довольно высокого порядка. Это, к счастью, не так. Перед нами серьезный роман для неоднократного перечитывания. Поначалу напрашивается аналогия с запутанным узлом: развязывать его — занятие довольно безнадежное, разрубать — неконструктивное, но стоит потянуть за веревочку, и узел уничтожается сам собой, распутываясь, как бантик на ботинке. Читатель-интерпретатор остается с голой веревкой, то есть наедине с той самой пустотой, которая является местом действия и одновременно главным героем произведения.

Идея, она же прием, лежащая в основе пелевинского творчества, довольно проста, но очень своевременна. Это идея религиозная и замечательно удобная для сюжетостроения. Наше существование происходит не в одном, а как минимум в двух мирах: едучи на работу, мы пересекаем бездны, спускаясь по эскалатору, одолеваем сложный этап некоей тотальной компьютерной игры, а посещая общественный туалет, таинственным образом влияем на судьбы мира. Иными словами, всем самым будничным действиям и происшествиям Пелевин подыскивает метафизическое объяснение, выстраивая множество параллельных миров и пространств, живущих, впрочем, по одному закону. Наиболее наглядно проявилась эта черта в той главе «Омона Ра» , где из подсознания героя извлекаются воспоминания о его прошлых жизнях — разных по антуражу, но одинаковых по той социальной роли, которую этот герой в разных костюмах играет. Точно так же построена недооцененная «Желтая стрела» , где Пелевин остроумно обыгрывает древнюю, как сам поезд, метафору жизни-поезда; на этом же приеме держится самая светлая повесть раннего Пелевина «Затворник и Шестипалый» и его самая мрачная (но и самая смешная) фантазия «Принц из Госплана» . Мир Пелевина — это бесконечный ряд встроенных друг в друга клеток, и переход из одной клетки в другую означает не освобождение, а лишь более высокий уровень постижения реальности (что еще никогда и никому облегчения не приносило). Мне представляется, что чтимый мною Вячеслав Рыбаков не совсем прав, утверждая в недавней «Литературке», что все пелевинские герои существуют в тоталитарном социуме: по Пелевину, всякий социум тоталитарен, и это не совсем то слово. Освобождение возможно только в сознании, о чем и написан самый пронзительный и поэтичный рассказ нашего автора «Онтология детства» . Естественно, что в мире полной несвободы главной заботой героя является освобождение любой ценой. В «Затворнике и Шестипалом» оно подавалось довольно наивно — достаточно было из одной системы координат прорваться в другую, разбить окно инкубатора и таким образом прорвать замкнутый круг «кормушек-поилок» и «решительных этапов». Саша — принц из Госплана — уже со всей отчетливостью понимает, что Принц не может выпрыгнуть из дисплея. Лирический герой «Онтологии детства» начинает всерьез задумываться о метафизике побега, становящегося ключевым понятием в прозе Пелевина, но побег здесь явственно попахивает смертью (которая тоже не освобождает ни от чего, см. «Вести из Непала»).

Отсюда вполне естественно, что действие следующих текстов Пелевина происходит главным образом в сознании (автора или героя — неважно: они слились уже в «Принце»), и «Чапаев и Пустота» — наиболее «решительный этап» на этом пути.

Одно время, когда Пелевин только начал «восходить», читатели и критика много спорили о том, кто на него сильнее повлиял — компьютер или буддизм. Сейчас, кажется, уже ясно, что больше всех на него повлиял Витгенштейн (влияние философии на литературу — вообще феномен ХХ века, и обычно это ни к чему хорошему не приводит — достаточно почитать В.Шарова, но Витгенштейн как-никак имел дело с философией языка, так что его влияние вовсе не уводит прозу от жизни, а приводит ее к некоей последней правде). Не без иронического понта сославшись на Витгенштейна еще в «Девятом сне Веры Павловны» , Пелевин ни разу не упоминает своего вождя и учителя в новом романе (да и откуда знать Витгенштейна поэту-декаденту начала века), но идеи, которыми был одержим Витгенштейн после «Трактата», находят в «Чапаеве» свое самое полное выражение. Наша несвобода обусловлена несвободой от языка, обреченного на неточности, от стереотипов или, если угодно, архетипов сознания (вот Юнга Пелевин упоминает, вытворив из него и барона Унгерна чрезвычайно характерный гибрид — барона фон Юнгерна; трудно более лаконично намекнуть на то, что все наши религиозно-мистические представления коренятся исключительно в сознании, а никакой высшей реальностью не вдохновлены и не обеспечены). Но освобождение от сознания означает — что? Оно означает пустоту, читатель! Однако это очень хитрая пустота. Устами одного полууголовного персонажа Пелевин дал замечательное определение свободы (в полном соответствии со своей любимой мыслью о том, что каждый интерпретирует духовную реальность в тех терминах, которые ему доступны): «Представь, что твой внутренний прокурор тебя арестовал, все твои внутренние адвокаты облажались, и сел ты в свою собственную внутреннюю мусарню. Так вот вообрази, что при этом есть кто-то четвертый, которого никто никуда не тащит, которого нельзя назвать ни прокурором, ни тем, кому он дело шьет, ни адвокатом. И не урка, и не мужик, и не мусор. Так вот этот четвертый и есть тот, кто от вечного кайфа прется».

Сказать, что этого четвертого нет? Но каждый из нас ощущает его в себе ежесекундно. Как сказал от лица своих многочисленных Я младший современник Пелевина:

Но в этой жизни проклятой надеемся мы порой, Что некий пятидесятый, а может быть, сто второй, Которого глаза краем мы видели пару раз, Которого мы не знаем, который не знает нас, — Подвержен высшей опеке, и слышит ангельский смех, И потому навеки останется после всех.

Прорваться к этому последнему и окончательному Я, может быть, в самом деле невозможно. Но главной подлинностью является поиск подлинности. Освобождение достигается хотя бы отказом от устоявшихся правил игры («Чтобы начать движение, надо сойти с поезда» — рефрен «Желтой стрелы»). Все герои зрелого Пелевина (о позднем говорить явно преждевременно) больше всего озабочены тем, как спрыгнуть с поезда, — и потому побег венчает «Чапаева и Пустоту» , возникая как главная тема в финальном поэтическом монологе героя:

«Из семнадцатой образцовой психиатрической больницы Убегает сумасшедший по фамилии Пустота. Времени для побега нет, и он про это знает. Больше того, бежать некуда, и в это некуда нет пути. Но все это пустяки по сравнению с тем, что того, кто убегает, Нигде и никак не представляется возможным найти».

Вот, вот, вот она, проговорка! Для нынешнего Пелевина не существует никаких результатов — только процесс. Убежавшего найти можно, но убегающего! Вот почему в самой эротичной идеальной, отлично выписанной сцене соития героя с его возлюбленной (опять-таки то ли наяву, то ли во сне, то ли в глюках) возникает имя Бернштейна и буквально за минуту до оргазма Петр шепчет в ухо Анне: «Движение — все, конечная цель — ничто» (не забывая попросить: «Двигайтесь, двигайтесь!»). Побег становится главным и наиболее достойным состоянием души. А куда бежит герой? Во внутреннюю Монголию, в Кафка-Юрт. Внутренняя Монголия, как легко догадаться, — это та Монголия, которая внутри.

Не Бог весть какой свежий вывод, но, кажется, единственно возможный. И то, что Пелевин подводит читателя к этому выводу, вместе с ним проходя весь сложнейший путь к элементарной истине, уже само по себе дорогого стоит. Пройдя по лабиринтам пелевинского узла, мы все-таки не с пустотой остаемся, а с гигантским багажом увиденного и передуманного — познавательная книжка, нечего сказать.

Но всякий нормальный читатель тут вправе спросить: а где же, собственно, литература? Ведь не «Логико-философский трактат» мы разбираем в конце концов, и не сборник дзенских баек, и не вузовский учебник диамата, хотя в определенном смысле проза Пелевина стоит именно на этих трех китах. «Что до литературы, то с ней дела как раз обстоят некисло», как поет чрезвычайно близкий Пелевину его ровесник Михаил Щербаков. Новый роман Пелевина написан, на мой вкус, значительно лучше его прежних книг. В нем больше реалий, деталей, узнаваемых примет, и хотя это чаще всего не приметы реальности, а лишь наиболее общие клише, то есть реальность в очень опосредованном виде, представления о представлениях, но с ними Пелевин работает на ура. Пишет ли он о серебряном веке и о сменившей его эпохе распада — все на месте: и кокаин, и балтийские матросы, и интерес к оккультизму, и высохший Брюсов с неудачными каламбурами, и прочие штампы, и обаятельная ирония по поводу этих штампов. Но как еще может увидеть серебряный век герой, который существует не в конкретном времени, а лишь в собственном сознании? Разумеется, революционные времена у Пелевина поданы чрезвычайно книжно, — но откуда, как не из книг, мог Петр Пустота узнать что-то о своей любимой эпохе? Этот парадокс отметил еще Лем в «Солярисе», если уж подыскивать Пелевину какую-то фантастическую «традицию»: там, если помните, все фантомы, созданные океаном, отличались странной скованностью, какой-то неполнотой в сравнении с оригиналами… Происходило это потому, что память наша, сознание наше неизбежно обедняют мир. Солярис создавал тех, кого герои Помнили, — а помнили они куда меньше, чем Было. Так же по-своему обеднен и однозначен у Пелевина серебряный век, но подобная книжность входит в условия игры: герою неоткуда взять живого, настоящего, того, чем дышат, скажем, «Сумасшедший корабль» или «Циники». Зато психушки, киоски, телесериалы, офисы, метро — все это у Пелевина подано с такой гиперреалистической точностью, с такой ненавистью отчаяния (старательно упакованного в ледяную иронию), что ни одно из его прежних сочинений с «Чапаевым и Пустотой» не сравнится. Пластика тут выведена на новый уровень — все это должно было уж очень сильно достать.

Зато эмоционально, надо признать, эта вещь гораздо богаче: здесь есть не только отчаяние существа, бьющегося в клетке, но и счастье прорыва, и радость-страдание вечно нереализуемой и вечно томящей любви (первая, кстати, книга Пелевина, где тема любви присутствует в своем подлинном виде, а не в иронически-сниженном варианте вроде романа мухи с комаром или интеллектуального флирта цыпленка с крысой). Здесь есть восторг Вечного Невозвращения — так Пелевин определяет то состояние перманентного побега, к которому прорывается в конце концов его герой. Новый роман Пелевина куда менее схематичен и рассудочен, чем его прежние сочинения, и в нем куда больше той невыносимой грусти, которая бывает только в больнице или казарме в ужасный синий час между днем и вечером.

Впрочем, с радостью все тоже в порядке, и редкий читатель закроет роман Пелевина без ощущения смутного торжества — победы автора над материалом и совместной авторско-читательской победы над миром, пытающимся навязать нам свои правила игры. Бой на станции Лозовая благополучно выигран, даром что станция Лозовая существует только в нашем сознании, на самой границе Внутренней Монголии.

Павел Басинский. Из жизни отечественных кактусов

КАКОЙ-НИБУДЬ глупый иностранец, верно, и поныне считает, что русская проза — это берьозка, озимый овес и триста килограммов отборной духовности. Он ошибается, бедный! Современная русская проза — это разведение кактусов. Но не на мексиканских полевых просторах, а натурально: в городских квартирах, на подоконнике и в горшочках. Те из журналов, что новой науки еще не освоили, давно сидят в арьергарде и сажают картошку по методу капитана Хабарова из «Казенной сказки» молодого прозаика Олега Павлова. Посадили, выкопали, съели. Урожая ждать нет мочи, кушать очень хочется. Отсюда такая судорога в журналах «идейного», традиционного направления. Когда пространство литературы сужается до размера подоконника, сеять на нем «разумное, доброе, вечное» можно, конечно, забавы и оригинальничанья для, но рассчитывать на всходы и «спасибо сердечное» по меньшей мере наивно. Другое дело — разводить кактусы. Они ведь для того и созданы: кичиться индивидуализмом формы.

— Очень редкий, знаете, кактус. Выведен в 1973 году шведским любителем Юханом Юхансоном. Этой работе он отдал двадцать лет своей жизни. Видите, он синий, а не зеленый — видите? Очень сложно было добиться! Раз в два года он расцветает на полчаса. В цветок надо положить муху цеце и один мускатный орех; цветок закроется, кактус вздрогнет и останется неподвижным еще два года. А поливать его нужно…

— Ну надо же! Че придумают!

— Да вы приходите завтра всей семьей. Он ночью как раз и расцветет.

Этот образ сам собой возник при чтении рецензии Д.Быкова, где новый роман Виктора Пелевина в самом начале без лишних слов назван «долгожданным». Кто именно и зачем его долго ждал, мне не совсем понятно, но общая ситуация вокруг фигуры Пелевина очень понятна. Это один из фирменных кактусов «Знамени», выведением которого по праву гордится этот самый ловкий в деле выведения экзотических растений журнал. В лаборатории «Знамени» за кактус по имени «Пелевин» кто-нибудь непременно да получил премию: подобного дива нет ни в одном издании; и этим все сказано. А задавать вопросы: зачем кактус, почему именно такой кактус и что нам в конце концов делать с этим кактусом? — есть величайшая нескромность, почти хамство, нарушение privacy, грубое вторжение в сапогах имперской идеологии в интимный мир частной лаборатории, где энтузиасты за небольшие деньги проводят интереснейшие опыты над — подумайте и посмейтесь — фикцией, воздухом, всего только навсего — русской литературой. Опять же: в Чечне война, а на носу коммунисты, и кого заботят какие-то алхимики, даже трогательные в своем стремлении каждый год давать стране по необычному и ни на что не похожему кактусу и непременно нового цвета: синего, красного, перламутрового…

— Да это и есть культура! Буковки, буковки, буковки… — не забывает повторять нам Вяч.Курицын, кактус имени которого ничем не хуже остальных, разве только повышенной колючести. Но вот Андрей Немзер, очень строгий и несомненно профессиональный эксперт по русским кактусам, «Пелевина» почему-то забраковал («Сегодня» от 13 мая). Не тот, видите ли, матовый блеск, коротковаты иголки и вообще: где каждый раз брать муху цеце? Ничего, достанем! Из Африки доставим по бартеру за танки, самолеты и белых красавиц. Даешь много кактусов, хороших и разных! Каждому россиянину по одному произведению, непохожему на другие! Кто там ноет об усталости культуры, о ее бесполезности и бессмысленности, о ее каждодневном позорном бегстве от жизни в коралловые гроты из папье-маше? Паникеры! Саботажники! Порядочного кактуса вырастить не могут, а туда же!

И в самом деле — как это просто! Берешь «буковки, буковки, буковки», облучаешь их неизвестным лучом, продуктом распада неизвестно чего, и вырастает неизвестно что под названием, допустим, «Чапаев и Пустота» (или: «Столыпин и Твердь»). Дураков в России теперь мало, Пелевина внимательно прочитают Быков, Немзер и Басинский, потому что им делать больше нечего и потому что советские филфаки и литинституты позакончили на свои головы; еще десятка три людей про Пелевина «услышат» и лениво поскребут затылок («да где ж теперь журналы-то достать? не выписывать ж…»). В следующем году напечатают букеровские «лонг» и «шорт» листы. В «лонг лист» Пелевин, конечно, попадет; роман-то большой, трудно не заметить. В «шорте» его не будет, потому что ни один председатель жюри, не будучи круглым идиотом, не сможет объяснить собравшимся покушать на торжественный обед литературным людям, почему в серьезный список попала вещь, состоящая из дешевых каламбуров (тачанка — touch Анка: ну хоть бы Быков, что ли, рассказал, что в этом замечательного?), среднего языка и метафизического шкодничества (из рецензии Быкова я не понял: это роман «мистический» или «религиозный» — вещи вообще-то довольно разные).

Также очень трудно будет объяснить хорошо выпивающим хорошую водку хорошим людям, зачем в премиальном списке оказалось произведение, насыщенное неумными, а главное, совершенно немотивированными гадостями про гражданскую войну и серебряный век, где Чапаев во фраке пьет шампанское и рассуждает на темы восточной мистики, Котовский нюхает кокаин, Петька и Анка во время полового акта спорят о Шопенгауэре (сцена, которая потрясла эстетическое чувство Быкова), якобы декаденты и якобы декадентки изъясняются «культурным» языком половых и проституток:

— Очень тронут вашей заботой… но если она искренна, то вам придется составить мне компанию.

— Очень мило, Петр. Но хочу сразу попросить вас об одолжении. Ради Бога, не начинайте опять за мной ухаживать. Перспектива романа… И так далее.

Да и зачем объяснять? Не для того писано, не для того и напечатано.

А для чего?

И здесь начинается самое интересное. Сам по себе Пелевин с грошовым изобретательским талантом, с натужными «придумками» вроде всамделишной ампутации ног курсантам в училище им.Маресьева (повесть «Омон Ра») и прочей, извините за повторение, художественной гадости, от которой тошнит и восторги от которой оставим на совести тех, для кого опрятность и достоинство литературного слова «звук пустой», — не стоит и ломаного яйца. Стоит ровно столько, чтоб быть чтимым «всяк сущим здесь славистом» и регулярно выпарываемым несомненно обладающим литературным вкусом Немзером. Интересна не проза его, а культурная воля, которую она собой выражает. Эта воля состоит в смешении всего и вся, в какой-то детской (чтобы не сказать: идиотической) любознательности ко всему, что не напрягает душу, память и совесть, — неважно что: какая-то гражданская война каких-то диких русских или таинственная восточная эзотерика. Культурный японец пришел бы в ужас, прочитав пелевинские пошлости о восточной культуре принимать гостя; белый и красный офицеры перевернулись бы в гробах, когда бы до них дошла пелевинская «версия» гражданской войны в России. И так далее, так далее. Военные, космонавты, русские, монголы, китайцы… каждый различающий и уважающий свое национальное, профессиональное, то есть в конце концов культурное, лицо человек не может воспринимать прозу Пелевина иначе, как хамское нарушение незыблемого privacy, какого-то неписаного закона: не касайся холодными руками того, что другими руками согрето, что тебе забава, а другим мука и радость.

Чем-то Виктор Пелевин напоминает Владимира Сорокина. Для того тоже неважно, о чем писать: о «жидкой матери» или Богородице. Один стиль, один голос: холодный, высокомерный, бесчеловечный. Но если Сорокин и в самом деле кощунствует, возможно, понимая, что отвечать за свои слова когда-нибудь придется (хочется верить, что понимает), то метафизический градус прозы Пелевина совершенно нулевой. Потому так и нравится он нашим кактусоводам, что иголки есть, но не колются, запах ядовитый идет, но с ног не валит. Сорокина в «Знамени» нет и не будет, ибо он требует слишком решительного признания полного развода жизни и искусства. Так или иначе позиция, для меня лично неприемлемая, но в своей крайней последовательности, во всяком случае, признаваемая. До этих пределов кактусоводческая логика никогда не пойдет.

Все ж таки — растение. Все ж таки — в доме красота. Аура и прочее.

Ненавижу кактусы!

May 29, 1996. Copyright «Литературная Газета», 1996.

Этот роман критика считает образцом эстетики постмодернизма. Хаотичность, непознаваемость, многомерность безграничного мира наиболее адекватно выражены именно в этом тексте. Называющий себя «турбореалистом», В. Пелевин оценивает современный мир как гремучую смесь техногенного мышления, восточной философии, компьютерных технологий, рок — музыки и «дури» (наркотики, ядовитые грибы и пр). При этом человечество неустанно бьется над вечными вопросами о смысле пережитого и переживаемого. Расщепленное сознание современного человека, однако, не в состоянии мир понять. Пелевин предлагает не биться о стену, а полюбить и принять её — и тогда стена станет проницаемой. На обложке книги помещен авторский комментарий: «Это первый роман в мировой литературе, действие которого происходит в абсолютной пустоте». Отсюда принцип действия глиняного пулемета и три знаменитых чапаевских удара уже в тексте:

1. Где? — Нигде.

2. Когда? — Никогда.

3. Кто? — Не знаю.

Так в эстетике постмодернизма снимается проблема пространства, времени, героя и реализуется авторская мысль о принципиальной невозможности «истинного учения». «Свобода бывает только одна, когда ты свободен от всего, что строит ум. Эта свобода называется «не знаю».

У писателей — постмодернистов особые отношения с Историей. Она для них предмет субъективного философского переосмысления. Для человека обычного свойственен страх бесконечности и ощущение завершенности пережитого в прошлом. В. Пелевин утверждает, что многомерный и бесконечный мир — это одновременное существование многих миров, и граница между ними относительна и определена лишь нашим сознанием. В массе своей мы мыслим примитивно, поэтому реальным ощущаем только один из миров, где мы существуем физически. На самом деле реальны все.

Действие романа развивается в двух пространственно — временных плоскостях: в дивизии Чапаева (1919 год) и в сумасшедшем доме (90-е годы). Соединяет их образ Петра Пустоты, комиссара, поэта, шизофреника. У него с детства свихнутая психика, а запоем прочитанные в юности труды Юма, Беркли, Хайдеггера завершили процесс раздвоения личности. Он мнит себя то поэтом — декадентом начала века, то в болезненном воображении расстреливает с Анкой из глиняных пулеметов Вселенную. Так впервые в тексте появляется ключевое слово пустота , утверждается относительность всего сущего. «Любая форма — пустота... Пустота — это любая форма». Бытие равно мышлению, а мир вокруг нас это лишь наше представление о нем.

Раздробленное сознание современного человека воспринимает мир как ряд фрагментов со своими приметами и штампами. Пелевин развенчал миф о героизме гражданской войны, он все подвергает пародированию и переосмыслению. Революционные матросы пьют «балтийский чай» с кокаином, носят пулеметные ленты как бюстгальтеры. Ильич — маразматик, Котовский — кокаинист, Анка — декадентка — эмансипе в бархатном вечернем платье. Воспетые Буниным сеновалы автор называет трипперными, Христос в поэме Блока безвольно плетется за патрулем, а главные герой Чапаев — мистик, оккультист, гуру для своего ученика Петьки, которому он внушает сокровенные мысли о мире и человеке. Если Бытие равно мысли о нем, то сознание есть проект мира, и мы его сами творим. «Ты и есть абсолютно все, что только может быть, и каждый в силах создать собственную вселенную». По Пелевину, в силу иллюзорности самих понятий «Пространство» и «Время», у человека нет прописки в одном из миров. В пределах одного предложения автор соединяет прямо противоположные понятия и советы (нужны — но надо избавиться; используй — чтоб освободиться), что является приметой постмодернизма, так же, как сближение эпох и стирание их граней в границах одного художественного текста.

Герои легко перемещаются из одного мира в другой, из эпохи гражданской войны в современную действительность. Приметы 90-х годов у Пелевина «рассыпаны» по всему роману: бухой президент, Беловежское соглашение, Филипп Киркоров как образец эрзац — культуры, расстрел Белого дома. Г. Ишимбаева считает, что Пелевин верно поставил диагноз бывшему советскому человеку, всему поколению, которое было запрограммировано на жизнь в одной социально — культурной парадигме, а оказалось в совершенно другой, — шизофрения на почве раздвоения ложной личности.

Граждане «нового демократического государства», сошедшие с ума и ставшие пациентами клиники Тимура Тимуровича, — это тоже знак времени, который не требует расшифровки. Директор, занятый написанием диссертации, наблюдает за четырьмя подопечными, каждый из которых является обобщенным выражением отдельного социального слоя российского общества.

Петр Пустота (ПП) представляет творческую интеллектуальную богему, Владимир Володин (ВВ) — «новых русских» с криминальной крышей, Семен Сердюк (СС) — спившуюся интеллигенцию. Особняком в их ряду стоит и потому заслуживает особого внимания 18-летний юноша по имени Мария. Названный «продвинутыми родителями» в честь полузапрещенного в советское время Ремарка, он представляет причудливую мешанину эпох и культур. Себя он называет «Просто Мария», бредит в её образе бурным романом с Арнольдом Шварценеггером, а причиной пребывания в клинике считает удар об Останкинскую телебашню. Это у Пелевина духовный портрет молодого поколения, одурманенного недоброкачественными СМИ, в основе сознания которого смесь из мексиканско-бразильских «мыльных опер», голливудских боевиков и полное отсутствие индивидуального. Ну, а имя — знак современных мужественных женщин, безвольных мужчин, вошедших в моду трансвеститов и однополую любовь. Он, однако, из всех пациентов самый нормальный и первым выписывается из больницы, то есть автор не лишает молодежь возможности духовного выздоровления.

Тяга «просто Марии» к Арни-терминатору, а Сердюка к японцу Кава-бата-сан — отголосок сокровенной пелевинской идеи об алхимическом браке России с Востоком и Западом, особом пути России. Это развитие мысли Р. Киплинга о слиянии в день Страшного суда Запада и Востока. Наш современный мир, по мнению автора, абсурден и аномален. Нынешняя культура пребывает в предсмертных конвульсиях, её эклектика никого не удивляет, поэтому у Пелевина женская поп — группа «Воспаление придатков» исполняет Моцарта, а монгольский акын под русскую гармошку — мелодию «из Кафки», под картиной Дейнеки «Будущие летчики» надпись «Будущие налетчики». Классическая философия выродилась в бесстыдную спекуляцию и интеллектуальный разврат: в романе упоминаются «генитальный» Лейбниц и «декадентский» Сведенборг, Аристотель назван «идеологическим прадедом большевизма». При этом Пелевин не видит существенной разницы между состоянием мира и общества в начале и в конце прошлого века. Петр Пустота не различает посетителей литературного кафе «Музыкальная табакерка» в 1919 году и новомодного в 90-м году кабака «Иван Бык», открытого в том же здании.

Философским ядром романа являются сокровенные беседы буддийского гуру Чапаева со своим адъютантом, имеющим говорящую фамилию Пустота, которая проецирует основную мысль текста: Мир — это Иллюзия, Жизнь — Сон и Мираж, всё в мире относительно, абсолютна лишь пустота. Всё, что связано с Человеком и человечеством, возникает из «ничего» и возвращается в «ничто» по формуле: Рождение — Бытие (как мысли о нём, а сознание лишь наш проект мира) — Смерть — Память как опять-таки нечто нематериальное, то есть Пустота. Современный мир в таком контексте оценивается автором как рассказанный Богом анекдот.

И все-таки герои романа настойчиво ищут некий идеал, миг «золотой удачи». Для барона Юнгерна это «Внутренняя Монголия» — не как географическое место, а как некий духовный оазис среди мертвящей пустоты, а Чапаев в финале исчезает в радужном потоке УРАЛа — Универсальной Реки Абсолютной Любви. Так, к постмодернистскому абсолюту Пустоты прибавляется идеал Любви из разряда неотменимых человеческих ценностей. Критика считает «Чапаева и Пустоту» пародией на традиционную героическую прозу, а Виктора Пелевина создателем постмодернистского лика своей эпохи, которая мыслится им как «результат психологического экзерсиса кретина» (Г. Ишимбаева).

Иллюстрация Д. Козлова

Повествование ведётся от имени одного из известнейших поэтов Петербурга Петра Пустоты.

Первая часть

Зима 1918 года. В центре послереволюционной Москвы Пётр наткнулся на бывшего однокурсника и поэта фон Эрнена. Тот теперь служил в ЧК и пригласил старого друга в свою огромную, конфискованную у кого-то квартиру.

Пётр признался, что три дня назад в Петербурге за абстрактное стихотворение его хотели взять люди из ЧК, но он убежал от них, отстреливаясь. Фон Эрнен, обещавший помочь, решил всё же его арестовать. Под дулом маузера Пётр вышел в прихожую, где неожиданно накинул на подлеца своё пальто и задушил его.

Пётр надел кожанку чекиста, перезарядил пистолет и хотел было уходить. Вдруг в квартиру ввалилась пара матросов в бушлатах. Приняв Петра за фон Эрнена, они вручили ему приказ «провести нашу линию» в литературном кабаре, выпили с ним водки с кокаином и вместе поехали туда.

В полутёмном зале кабаре Пётр встретился взглядом со странным человеком с волевым спокойным лицом и закрученными вверх усами.

Пётр поднялся на эстраду, прочёл только что написанный стих и после строчки «ответим белой сволочи революционным террором!» выстрелил в люстру. Сопровождавшие его матросы подхватили стрельбу. В зале кричали и прятались за колоннами, и только тот усатый человек невозмутимо сидел за своим столом.

Прекратив пальбу, матросы с Петром вышли через чёрный ход и сели в автомобиль. В дороге Пётр уснул.

Вторая часть

Проснулся Пётр в середине 1990-х в психиатрической лечебнице.

Её главврач лечил «раздвоение ложной личности» по собственной методике: группу пациентов погружали в ложную реальность одного из них, а по окончании сеанса все они возвращались к своим привычным маниям.

Петру вкололи препарат и ввели в групповой галлюцинаторный сеанс. Он попал в реальность пациента, считающего себя просто Марией из мексиканской мыльной оперы.

На дымной набережной Мария встретила своего суженого - Арнольда Шварценеггера. Тот отвёл её на пустырь, к военному истребителю, где должен был осуществиться их «алхимический брак». Посадив Марию на фюзеляж, Арнольд взлетел. Самолёт накренился, Мария покатилась по крылу и зацепилась капюшоном за ракету. Она крикнула, что так не хочет, и ей больно. Шварценеггер выпустил ракету, и Мария вместе с ней влетела в Останкинскую телебашню. Слияния России с Западом не произошло.

Вынырнув из «не самого интересного видения в своей жизни», Пётр заснул.

Третья часть

1918 год. Квартира фон Эрнена. Пётр проснулся от доносившейся из соседней комнаты музыки. Это усатый мужчина, которого он видел в кабаре, превосходно играл на рояле.

«Моя фамилия Чапаев», - представился незнакомец. Он рассказал, что был впечатлён агитацией Петра и нашёл его, чтобы позвать комиссаром в свою конную дивизию. Пётр согласился. Они вышли на морозную улицу, сели в длинный серо-зелёный броневик и отбыли на вокзал.

За бронированным штабным вагоном, в котором расположились Пётр и Чапаев, были прицеплены вагоны с «красной солдатнёй» и полком рабочих-ткачей.

Вечером за лёгким ужином с шампанским Чапаев познакомил Петра с Анной - красивой, коротко стриженной пулемётчицей. «Кстати, - сказала она, - мы совсем забыли про ткачей». Вместе они прошли к концу движущегося состава, и по указанию Чапаева его помощник отцепил вагоны с ткачами. Словно ничего не произошло, Чапаев с Анной вернулись к столу.

Пётр вошёл в своё купе и повалился на кровать.

Четвёртая часть

Проснулся он в больничной кафельной комнате, в чугунной ванне с прохладной водой. В соседних ваннах лежали другие пациенты из его палаты - Володин, Сердюк и мускулистый молодой человек Мария.

Во время тихого часа Пётр тайно проник в кабинет главврача и нашёл толстую папку с историей своей болезни. Патологические отклонения у него начались в четырнадцать лет: отошёл от семьи и друзей, снизилась успеваемость в школе, начал усиленно читать философскую литературу о пустоте и небытии.

После тихого часа между Сердюком и Марией произошла ссора. Пётр пытался их разнять и получил по голове гипсовым бюстом Аристотеля.

Пятая часть

Пётр очнулся летом в незнакомой комнате. У его кровати сидела Анна. Она рассказала о сражении, во время которого Пётр командовал эскадроном, был контужен и несколько месяцев пробыл в коме.

Не слушая возражений, Пётр встал и решил прогуляться по городу. Анна привела его в ресторан, где рассказала, что Пётр очень сблизился с Чапаевым.

Узнав, что Чапаев - дядя Анны, Пётр попытался флиртовать с ней. Он решил, что девушка неравнодушна к нему, раз дежурила у его кровати. На это Анна возразила, что приходила в комнату Петра послушать его живописный бред. Пётр обиделся и поссорился с ней.

В ссору вмешались белые офицеры, сидящие за соседним столиком. Конфликт нарастал, но тут в ресторане внезапно появился бритый наголо человек с двумя револьверами и прогнал их. Он представился Котовским и увёз Анну, с которой был давно знаком, на своей коляске.

Пётр подумал, что не имеет ничего, способного привлечь такую женщину, как Анна, и почувствовал отвращение к себе.

Чапаева Пётр нашёл в старой бане на задворках усадьбы. Тот огорчился, узнав, что Пётр действительно забыл всё, что успел понять, и попытался объяснить ему, что вся окружающая реальность находится в его сознании, а сам он пребывает в пустоте. Свои объяснения Чапаев сдабривал щедрыми порциями самогона, и вскоре Пётр слишком опьянел, чтобы хоть что-то понять.

Добравшись до своей комнаты, Пётр уснул. Разбудил его Котовский, пришедший поговорить о России и раздобыть немного кокаина. Половину банки, доставшейся ещё от убитого фон Эрнена, Пётр выменял у Котовского на лошадей и коляску, на которой тот катался с Анной.

Шестая часть

Пётр очутился в реальности Сердюка, в Москве 1990-х. Тот ехал в метро. У соседа по лавке Сердюк заметил брошюру «Японский милитаризм» и подумал, что японцы помнят про долг, поэтому и живут нормально.

Выйдя из метро, Сердюк от тоски сильно напился. На газете, в которую была завёрнута закуска, он увидел объявление - московское отделение японской фирмы набирает сотрудников. Он позвонил.

На следующий день вместе с главой филиала Кавабатой, следуя вековым японским традициям, Сердюк пил саке, поэтически разговаривал о жизни и развлекался с русскими девушками, переодетыми гейшами.

Так состоялся «алхимический брак России с Востоком», где Кавабата олицетворял Восток. Кавабата заявил, что их фирма больше похожа на клан, и посвятил Сердюка в самураи этого клана.

Вскоре Сердюк узнал, что вражеский клан скупил контрольный пакет акций их фирмы, и теперь все самураи клана должны сделать себе сэппуку. Сбежать Сердюку не удалось. Он вспомнил прошедшую ночь и понял, что она, в отличие от мира за дверью офиса, была настоящей. Он не захотел всё это предавать, взял меч и вспорол себе живот. Союз России и Востока продлился недолго.

Сердюк очнулся в психлечебнице. «Вот так тебя и нашли у калорифера, с розочкой в руке. С кем пил-то на самом деле, помнишь?» - спрашивал главврач.

Седьмая часть

Пётр проснулся в штабной комнате, где накануне выменял у Котовского кокаин на лошадей.

Чапаев, желая продемонстировать Петру, что же такое ум, смерть и бессмертие, повёз его на встречу с Чёрным Бароном, которого многие считали инкарнацией бога войны. Тот перенёс Петра в свой мистический «лагерь» - место, куда попадают все воины после смерти. В густой тьме горело бесчисленное количество костров, у каждого из которых виднелись смутные силуэты людей.

Тут они услышали крик и подошли к костру, у которого сидело четверо. Сняв кольцо с лимонки, Барон бросил её в костёр, и всё исчезло - и огонь и четверо людей. Это было «хулиганьё, наевшееся шаманских грибов» и попавшее сюда по ошибке, их нужно было просто «привести в чувство».

Барон объяснил Петру, что и сон о психбольнице, и реальность с Чапаевым равнозначны. Он сравнил мир с битком набитой комнатой, в которой каждый пытается отвоевать себе стул. За пределами мира каждого человека ожидает трон «бесконечной свободы и счастья», принадлежащий ему по праву, но взойти на него невозможно, поскольку трон стоит в месте, которого нет. Чтобы оказаться в этой пустоте, надо осознать, что все миры одинаково иллюзорны.

Барон вернул Петра в степь, где вокруг обычного костра сидели погибшие однополчане. Барон учил их видеть пустоту. Достигший цели немедленно получал личного слона и отбывал во Внутреннюю Монголию - место, куда попадает человек, взошедший на трон.

Пётр внезапно снова очутился в штабе, словно они никуда не ездили с Чапаевым и тот не знакомил его с Чёрным Бароном. Придя в свою комнату, ошеломлённый Пётр лёг на кровать и уснул.

Восьмая часть

На этот раз Пётр попал в реальность Володина, «нового русского». Тот вместе с двумя бандитами - своей «крышей» - приехал на джипе в лес. Компаньоны развели на поляне костёр, съели психогенных грибов и ждали прихода.

Володин объяснил недалёким спутникам, что «весь кайф в мире» - внутри человека. Он заперт, как в сейфе, и чтобы добыть ключик от этого сейфа, надо отказаться от всего. Этим и занимаются в монастырях, где монахи «прутся» круглые сутки от ощущения мировой любви.

Один из приятелей проникся идеей вечного кайфа, но Володин его разочаровал: «если б так просто врубиться можно было, сейчас бы пол-Москвы бесплатно пёрлось». Внутри человека полно всяких ипостасей: и подсудимый, и прокурор, и адвокат. Но чтобы словить «всемирный кайф», надо «всю эту очередь оттереть» и стать никем.

Разговоры прервал столб света, который спустился на костёр и охватил собой сидящих вокруг. Те увидели пустоту и отведали вечного кайфа. Двое «нищих духом» стали вопить и кричать. «Так, ноги делаем. Быстро!» - сказал Володин, увидев в пустоте Чёрного Барона, и приятели разбежались кто куда.

Придя в себя, все собрались у джипа Володина. По дороге тот объяснил, что они залезли в вечный кайф незаконно, а за это там и повязать могут. На физическом уровне забирают в дурдом, а куда «на тонком» - загадка. Если бы его спутники не устроили шухер, всё бы обошлось.

Девятая часть

Этот странный сон Пётр записал и показал рукопись Чапаеву. Тот, как и Чёрный Барон, метафорично посоветовал ему «выписаться из больницы», подразумевая под этим заведением наш бренный мир.

Спускаясь на улицу, Пётр наткнулся на Анну в чёрном бархатном платье, нелепо попытался признаться ей в чувствах и пригласил вечером выехать за город на рысаках. «Какая пошлость!» - сказала она и прошла мимо.

Вечером ткачи давали концерт с невероятно похабными номерами. Пётр вышел на сцену и прочёл свой новый пролетарский стих, в который он вплёл княгиню в чёрном платье и её голого друга. Зал взорвался аплодисментами, а Анна, сидевшая в дальнем ряду, вышла прочь.

Пётр вернулся в свою комнату и прилёг. Концерт ткачей тем временем «перерос в полное безобразие» - со двора слышались выстрелы, пьяный гогот и звуки «вялой драки».

К Петру зашёл Котовский попрощаться. Он собирался исчезнуть до того, как перепившие ткачи всё здесь спалят, и советовал Петру сделать то же. На то, что Чапаев наведёт порядок, он не надеялся.

Проводив Котовского, Пётр отправился в баню к Чапаеву, где тот, привычно распивая самогон, попытался заставить его понять, что человек - не форма, а дух.

Взбунтовавшиеся ткачи уже подожгли усадьбу и с выстрелами шли к баньке. Чапаев открыл люк в полу и вместе с Петром пробрался через подземный ход к спрятанному в стоге сена броневику.

Чапаев завёл мотор, а Анна заняла своё место в пулемётной башне. Ткачи окружили броневик. Чапаев велел расчехлить глиняный пулемёт. Анна бесшумно обвела орудием круг, и все звуки исчезли.

Чапаев рассказал, что некогда жил будда, настолько мудрый, что вещи исчезали, когда он указывал на них мизинцем. Будда указал мизинцем на себя и исчез, а палец остался. Завёрнутый в глину, он стал страшным оружием. Чапаев нашёл его в монгольском монастыре, приделал приклад и превратил в пулемёт.

Выйдя из броневика, Пётр оказался на круглом пятачке земли, окружённом бескрайним сверкающим потоком.

Чапаев назвал поток Условной Рекой Абсолютной Любви, сокращённо - Урал. Люди сливаются с ним перед тем, как принять какую-нибудь форму. Анна с Чапаевым бросились в Урал и исчезли. Пётр последовал их примеру, увидел начало потока и поплыл к нему. Движение Петра замедлилось, сияние Урала померкло, и он очнулся в больнице. «Полный катарсис, - сказал главврач. - Поздравляю».

Десятая часть

Петра выписали, и он вернулся в город. Сидя на лавке, Пётр размышлял, как ему быть дальше. Тут он вспомнил о литературном кабаре и сразу понял, что делать.

В новой реальности кабаре стало пабом, но внутри мало что изменилось. Пётр решил повторить действия, с которых всё началось: сел за столик, заказал коктейль из водки и экстези и достал украденную у санитара перед выпиской ручку, чтобы написать стихотворение. Ручка оказалась миниатюрным оружием с одной пулей. Пётр сочинил стих, прочёл его и выстрелил в люстру. В зале погас свет, началась перестрелка, и Пётр на ощупь покинул паб через чёрный ход.

Чапаев в своём броневике ждал Петра на улице.

Броневик тронулся, и «скоро вокруг уже шуршали пески и шумели водопады» Внутренней Монголии.

Сочинение

Виктор Пелевин - один из самых сложных, загадочных и по-настоящему еще «не прочитанных» писателей последнего времени, чье творчество не укладывается в привычные рамки восприятия читателей, вызывает ожесточенные споры критиков, но неизменно находит горячий отклик у тех и других.

Вы держите в руках второй роман этого автора, роман, после публикации которого к писателю пришла настоящая слава, сделавшая применимым к нему модное сегодня слово «культовый», а тиражи его произведений многотысячными.
Основное действие книги разворачивается в эпоху Гражданской войны и основывается на вымышленном жизнеописании национальных героев той поры - Василия Ивановича Чапаева, Петьки (в романе - Петр Пустота), Анки-пулеметчицы.
Одновременно в романе вы встретите колоритных персонажей современной реальности - бандитов и «новых русских», актеров и киногероев (например, Арнольда Шварценеггера и Просто Марию).
Казалось бы, в этом отношении Пелевин не оригинален. Нойое прочтение событий отечественной истории, в частности фактов о Чапаеве, можно с интересом наблюдать на примере таких авторов как В. Аксенов, В. Шаров, В. Золотуха, М. Сухотин и др. Но роман Пелевина - особая книга, претендующая на «величие замысла» подобно самому известному произведению советской литературы о Чапаеве - повести Дмитрия Фурманова.
В романе «Чапаев и Пустота» Пелевин в художественной форме раскрывает и популяризирует идеи солипсизма - философской концепции, согласно которой окружающий мир существует только как наша иллюзия, плод сознания, его продукт. Отсюда вытекает идея иллюзорности, неистинности индивидуального человеческого существования.
«Все, что мы видим, находится в нашем сознании, Петька... Мы находимся нигде просто потому, что нет такого места, про которое можно было бы сказать, что мы в нем находимся. Вот поэтому мы нигде. Вспомнил?» - так легендарный комдив пытается втолковать главному герою основную сущность этой философии.
Поэтому ее предлагается просто вспомнить...
В результате общения с Чапаевым и применения «на практике» его советов Петр Пустота приходит к выводу о том, что «куда бы он ни направлялся, на самом деле он перемещается только по одному пространству, и это пространство - он сам».
В процессе чтения этого произведения и у читателя должны разрушиться традиционные представления о мире и человеке. «Представьте себе непро-ветренную комнату, в которую набилось ужасно много народу... Таков мир, в котором вы живете», - заявляет один из героев романа. Поэтому единственно правильное решение, которое следует принять при подобном взгляде на окружающую действительность, заключается в совете, который Чапаев дает Петьке, а заодно и читателю: «Где бы ты ни оказался, живи по законам того мира, в который ты попал, и используй сами эти законы, чтобы освободиться от них».
Кроме того, перед вами роман-мистификация, а значит, книга со своими жанровыми законами: роман-головоломка, роман-игра, сбивающий с толку неискушенного читателя начиная с предисловия загадочного Ургана Джамбона Тулку VII.
Книга В. Пелевина предполагает множество различных прочтений. «Пока поймешь, что он в виду имеет, башню сорвет», - эти слова одного из героев романа вполне можно отнести и к самому автору! Отсюда в романе возникает идея виртуальности - признание одновременного существования множества реальностей, среди которых нет «истинной».
Таким образом, «Чапаев и Пустота» - роман еще и интерактивный, позволяющий читателю вместе с многочисленными рассказчиками управлять повествованием. Например, вы можете домысливать и изменять ход событий вместе с психиатром Тимуром Тимуровичем, У менять угол зрения на происходящее вместе с Василием Чапаевым, перемещаться из настоящего в прошлое вместе с Петром Пустотой.
В этом вихре впечатлений вы забудете даже о таком достижении научно-технического прогресса, как телевизор, который один из пелевинских героев называет «просто маленькое прозрачное окошко в трубе духовного мусоропровода». Данная идея развивается в следующем романе В. Пелевина «Generation «П».
Однако, показывая множество вариантов понимания сущности человека, Пелевин не старается ответить на неразрешимые вопросы о смысле жизни и занимает позицию экспериментатора и наблюдателя. Потому что «все, что требуется от того, кто взял в руки перо и склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по душе замочных скважин в одну линию, так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг упал солнечный луч». Автору «Чапаева и Пустоты» это полностью удалось!
Но на этом Пелевин не останавливается - он иронизирует над самой системой и терминологией традиционных философий и религий. Это проявляется, например, в следующем диалоге охранника японской фирмы и пациента психбольницы Сердюка:
«- Я так считаю, что никакой субстанциональной двери нет, а есть совокупность пустотных по природе элементов восприятия.
- Именно! - обрадованно сказал Сердюк...
- Но раньше восьми я эту совокупность не отопру, - сказал охранник...
- Почему? - спросил Сердюк...
- Для тебя карма, для меня дхарма, а на самом
деле один хрен. Пустота. Да и ее на самом деле нету».
Роман адресован самому широкому кругу читателей.
Кто-то найдет в нем просто увлекательные описания событий эпохи гражданской войны. Другой обнаружит серьезный философский подтекст, перекличку с идеями буддизма, солипсизма и других мировоззренческих концепций. Третий просто примет правила пелевинской игры и с увлечением станет искать в тексте скрытый смысл, сложные ассоциации.
А самому преданному и внимательному читателю автор поможет «расстаться с темной бандой ложных «я» и подарит «золотую удачу», когда «особый взлет свободной мысли дает возможность увидеть красоту жизни...».

Название романа сродни человеческому имени и, по о. Флоренскому,
может либо возвышать по своей сути, либо, в случае разрыва между
заданным и реализуемым смыслом, становится причиной раздвоенности.
Название романа В. Пелевина концептуально. Оно именует происходящее
действие, и в таком качестве включается в ряд «концептуальных»
названий: «Отцы и дети», «Преступление и наказание», «Война и
мир». Разница в том, что вместо имен нарицательных Пелевин использует
имена собственные, тем самым встраивая своих героев в иной ряд:
«Тарас Бульба», «Обломов», «Анна Каренина». Уже в этом проявляется
вполне буддийская логика: «А не есть А. Это и называют А». Чапаев
есть фамилия (единичное) и в то же время есть понятие (общее):
«Чапаев есть личность и Чапаев есть миф». Отсюда: личность есть
миф, но поскольку миф не есть личность, то «Чапаев не есть Чапаев.
Это и называют Чапаев». Пустота есть фамилия (личность поэта-комиссара)
– и пустота есть понятие, отсюда: фамилия есть понятие; отсюда:
фамилия есть обозначение общего (по Ж. Деррида, имя исторического
деятеля может «выступать метонимией» логоцентрических понятий),
отсюда: общее (в нашем случае – Пустота) есть обозначение личности,
т.е. личность есть пустота, т.е. «личность не есть личность. Это
и называют личностью».

Таким образом, имена героев обретают метафизический статус: они
значат больше, чем обозначают. Перед нами яркий пример общей тенденции
в современной прозе – деперсонализации героев. Героями становятся
определенные рациональные/иррациональные сгустки авторской воли
(поэтому столь часты обращения к Ницше, Фрейду, Юнгу не только
в романе Пелевина, но и в других современных «текстах»). Современный
герой есть бегство от героя, отсюда столь яркое обезличивание
– персонажи современной прозы напоминают в лучшем случае восковых
двойников «реальных» персонажей XIX века. Если В. Розанов уже
героев Н. Гоголя называет восковыми фигурами, то нынче перед нами
разворачивается возведенная в квадрат платоновская метафора: тени
на стенах пещеры отбрасывают тени на сознание тех, кто спит в
пещере. Привычный нам герой русского романа – с четко описанной
физической оболочкой, личностным набором движений и жестов и индивидуальной
внутренней жизнью (в пределе возведенной М. Бахтиным к воплотившимся
в тела героев Достоевского идеям) – растворяется в пространстве
вне- и безличностного мира. Если герой прошлого есть интенциональная
уплотненность в сфере идеального представления автора о самом
себе, то герой нынешний есть беглец от своего Я к другому, где
другое – совсем не обязательно личность. Это может быть как некое
деяние-состояние («автоматическое письмо» сюрреалистов или «метафизика
мгновения» Г. Башляра), так и размышление-игра (рациональные конструкты
Х. Борхеса, иррациональные – Х. Кортасара, или многоуровневая
символика жизни-как-игры в романах У. Эко и М. Павича).

Не случайно герой Пелевина – Петр Пустота – признается лечащему
врачу: «Моя история с самого детства – это рассказ о том, как
я бегу от людей». Не случайно жизнь для него – «бездарный спектакль»,
а его «главная проблема – как избавиться от всех этих мыслей и
чувств самому, оставив свой так называемый внутренний мир на какой-нибудь
помойке». И это не продукт «модного в последние годы критического
солипсизма», о чем честно предупреждает во вступительном слове
Урган Джамбо Тулку VII – одна из масок автора. Подобный персонаж
втягивает нас именно в атмосферу спектакля (сцена присутствует
в первой и последней главах романа), тем более, что уже в первом
абзаце Урган Тулку предупреждает об упущенном жанровом определении
– «особый взлет свободной мысли». Предупреждение это ложно: «жанровое
определение» фигурирует в тексте романа еще дважды – в истории
болезни П. Пустоты, где оно приписывается самому больному, и в
диалоге Пустоты с бароном Юнгерном (барон – современный коллега
Воланда, заведующий «одним из филиалов загробной жизни»).

Обыгрывая в романе известные культурные сюжеты, Пелевин создает
их довольно остроумные варианты: известный сон Чжуан-цзы в пересказе
Чапаева звучит примерно так – китайскому коммунисту Цзе Чжуану
снится, что он бабочка, занимающаяся революционной работой, за
что его/ее ловят в Монголии и ставят к стенке. Удачна в устах
Чапаева интерпретация кантовского афоризма: «Что меня всегда поражало,
<...> так это звездное небо под ногами и Иммануил Кант внутри
нас».

Чужие идеи, приемы, темы становятся своеобразными интеллектуальными
костылями – без них основная идея романа превращается в описание
того, как Художник (=поэт Петр Пустота) недоволен окружающим миром
(= «новорусский период» современной отечественной жизни) и бежит
от фантома первоначального накопления капитала в созданный своим
воображением мир (= «Внутренняя Монголия», что, по определению
барона Юнгерна, главного специалиста в потусторонних делах, означает
«место, откуда приходит помощь» и, одновременно, место «внутри
того, кто видит пустоту», т.е. просветленного).

Пустота (санскр. «шуньята») – одно из основных понятий буддизма.
Древнейший комментатор проповедей Будды, Нагарджуна, истолковывая
знаменитую «Алмазную сутру» («Ваджраччхедика-Праджняпарамита-сутра»)
приводит «18 способов описания пустоты». Современный буддолог
Д. Дандарон сводит их к 4-м основным «шуньятам». Броневик Чапаева,
на котором Пустота совершает побег в пустоту, не случайно имеет
щели, похожие на «полузакрытые глаза Будды». И сам побег есть
вариации на тему буддийского «освобождения» от мира страданий.
Только отказавшись от своего «иллюзорного» Я и веры в реальность
окружающего мира, через «просветление» как «осознание отсутствия
мысли», можно достичь «состояния будды», т.е. нирваны.

Нирвана есть Ничто, Никто, Нигде. Чапаев, Учитель-бодхисаттва
для Петьки, Анки и Г. Котовского, радуется, услышав от ученика
(Петька – «шравака», «тот, кто достигает просветления при помощи
Учителя») ответ на вопрос: «Кто ты?» – «Не знаю»; «Где мы?» –
«Нигде» и т.д. Осознание себя и мира как Пустоты есть последний
этап на пути к Нирване, есть сама Нирвана, которую уже описать
нельзя. Пустота – лейтмотив книги, ключевое слово, которое Пелевин
обыгрывает во всевозможных вариантах. Пустота – не сквозная тема,
объединяющая разные мотивы (так построены Вагнеровские оперы»),
скорее – нарастание единого мотива.

Главный герой страдает «раздвоением ложной личности», причем ложная,
с точки зрения врача, личность есть личность истинная с точки
зрения Чапаева и самого Пустоты. Раздвоение позволяет герою быть
попеременно то пациентом сумасшедшего дома в Москве 90-х годов,
то поэтом и комиссаром в период Гражданской войны. Чапаев – «один
из самых глубоких мистиков» – выводит Петьку из мира несовершенной
реальности, где остаются со своими видениями соседи по палате
– Володин, Сердюк и просто Мария. Композиция романа представляет
упорядоченную смену «видений» каждого из пациентов дурдома и «реальности»,
представленной как врачом-психиатром Тимур Тимуровичем, так и
Чапаевым, Котовским, Анкой, бароном Юнгерном. Вторая реальность
противопоставлена первой. Излечение Петьки соответствует эпизоду
«гибели» Чапая в уральских волнах. В финале вечно живой Чапаев
вывозит Пустоту из современной Москвы на броневике на другой берет
– во «Внутреннюю Монголию».

Если буддийская нота, например, в романах Г. Газданова – спонтанна,
не связана с реальностью и не отсылает к сопряженным культурным
реалиям, то «спонтанность» пелевинских героев весьма окультурена,
рационализирована. Пелевин, видимо, как большой знаток Востока,
весьма искусно использует один из распространенных приемов японской
дзен-буддийской поэзии – хонкадори, что означает включение в свой
текст чужого текста или определённых фрагментов (здесь, увы, первенство
принадлежит не доморощенным постмодернистам и даже не Лотреамону).

Средствами элитарной культуры выражаются реалии массового сознания.
Тыняновская теория архаистов и новаторов работает с обратным знаком:
новый прием, пародируя сам себя, тут же превращается в архаический,
что служит его повторному пародированию. Круг этот бесконечен,
а точнее – безначален. И герои, и приемы движутся по замкнутому
кругу, как вновь возникающие во временной петле лемовские космонавты
Тихие. Если проза Набокова эксплуатирует два приема (прием открытого
типа, создающий новые смыслы, и прием закрытого типа, используемый
как замкнутое-на-себя украшение), то у Пелевина встречается третий
тип приема – саморазрушающий. Игра теряет функции игры, поскольку
играть в смерть не получается.

Умирают всерьез.

Если перечислить хотя бы частично набор культурологических реалий
романа, получится нео-Даль в транскрипции Эллочки-людоедки, либо
словарь той же Эллочки в степени п, где п – количество услышанных
книг. Вот некоторые; названия: «сила, надежда, Грааль, эгрегор,
// вечность, сияние, лунные фазы...», Юнг, Ницше, Шварценеггер,
Ом, Беркли, Хайдеггер» (круг чтения Пустоты), Бердяев, Брюсов,
Л. Толстой, Б. Гребенщиков, мантра и т.д. Вся эта псевдопневматосфера
выражена автором с неподдельной иронией, являющейся некоторым
противовесом пелевинскому же пафосу в изложении духовных истин.
Сами же истины могут затронуть лишь читателя, для которого что
Будда, что Чапаев, что Брежнев – персонажи народных сказаний.

В раннем буддизме существовал жанр джатаки – доступного для широких
масс предания (сказки или басни) о предыдущих перерождениях Будды.
В советское время ему соответствовал жанр анекдота, одним из постоянных
героев которого был как раз Чапай. Так что роман Пелевина являет
образец советского богоискательства. Герои его выражают «единственно
верную» идеологическую линию, только вместо марксистско-ленинской
они озвучивают линию столь популярного ныне социалистического
оккультизма. Если раньше Чапаев излагал идеи вождей Интернационала,
то теперь он цитирует новых Учителей. «Эх, Петька, – сказал Чапаев,
– объясняешь тебе, объясняешь. Любая форма – это пустота. – Но
что это значит? – А то значит, что пустота – это любая форма».
«Форма есть пустота, пустота и есть форма» – это слова бодхисаттвы
Авалокитешвара из «Хридая-сутры». Сравнивайте и просветляйтесь!

В буддизме достижение Нирваны связывают с преодолением реки. Для
обозначения «переправы к Нирване» используется специальный термин
«парамита» («то, что перевозит на другой берег»); по-китайски
это звучит еще отчетливей: «достижение другого берега», где другой
берег – метафора Нирваны. Чапаев расшифровывает слово Урал, как
Условная Река Абсолютной Любви – таким образом, его смерть в уральских
волнах есть всего лишь переход к нирване. Поэтому в финале романа
Чапаев и Анка вновь живы. При этом важно, что у Чапаева отсутствует
левый мизинец. Он ранее был использован Анкой как «глиняный пулемет»,
т.е. мизинец будды Анагамы, который, указывая на что-либо, уничтожает
это что-либо (нирвана есть абсолютная энтропия, то есть полное
отсутствие) и с помощью которого Анка распылила пьяных ткачей
во главе с желавшим убить Чапая Фурмановым. Это отсутствие мизинца
указывает на то, что сам Чапай является буддой.

Такое косвенное объяснение действительного хода вещей срабатывает
в единственной любовной сцене романа. Петр добивается любви Анны,
и после прочтения его стихов она сама приходит к нему. Во время
свидания, плавно переходящего в интимный акт, Анка и Петька ведут
философский диалог. Петр сравнивает красоту с «золотой этикеткой
на пустой бутылке». Проснувшись, он понимает, что ничего с Анкой
не было – все привиделось. Но в финале Чапаев протягивает Петьке
«пустую бутылку с золотой этикеткой», которую получил от неслучившейся
любовницы Анки.

Отдавая Анке приказ стрелять из «глиняного пулемета», Чапаев кричит:
«Огонь! Вода! Земля! Пространство! Воздух!», что в индуизме, в
учении Санкхья, соответствует пяти физическим элементам: «эфиру,
воздуху, огню, воде и земле» (в упанишадах эти элементы лежат
в «основе всего сущего»).

Мотив преодоления реки возникает в самом начале романа, когда,
двигаясь по холодной революционной Москве, Пустота размышляет
о том, что «русским душам суждено пересекать Стикс, когда тот
замерзает, и монету получает не паромщик (паром – «парамита».
– А.З.), а некто в сером, дающий напрокат пару коньков». К сожалению,
реальным главным героем романа и является «Некто в сером», определить
которого не составляет труда по его отношению к Христу. Такого
количества разоблачительной антихристианской риторики не встретишь
даже в учебниках научного атеизма. Ходасевич писал, что погружение
в мир есенинской «Инонии» невозможно для христианина без водолазного
костюма. Для погружения в пелевинский мир нужен уже батискаф.

Вот некоторые примеры осмысления Пелевиным христианских сюжетов.
Используя многочисленные Евангельские сопоставления Христа с Женихом,
автор описывает бредовые видения больного «Марии»: «Мария с радостным
замиранием сердца узнала в Женихе Арнольда Шварценеггера... –
О, дева Мария, – тихо сказал Шварценеггер... – Нет, милый, – сказала
Мария, загадочно улыбаясь и поднимая сложенные руки к груди, –
просто Мария». Во время прямолинейного каламбура происходит сразу
два кощунственных отождествления. Другой больной, Володин, переиначивает
сюжет Преображения. Нетварный свет, сходивший в Евангелиях на
Христа с небес, он ассоциирует с самим собой («Я им являюсь»).
Речь идет о рисунке Володина, на котором изображено «снисхождение
небесного света» на двух его ассистентов-уголовников (сам Володин
из «новых русских»), которых он называет «ассенизаторами реальности».
В Евангелии свидетелями Преображения становятся апостолы...

Описывая полет больного, отождествляющего себя с «просто Марией»,
автор достигает «высоких» метафорических прозрений: «Повсюду блестели
купола церквей, и город из-за этого казался огромной косухой,
густо усыпанной бессмысленными заклепками». Для Сердюка, третьего
соседа Пустоты по палате, «главная духовная традиция» русских
– «замешанное на алкоголизме безбожие». Его собеседник по бреду
– Кавабата («не писатель Кавабата, но довольно хороший» коммерсант
Кавабата – след Гоголя) – предлагает вниманию публики «русскую
концептуальную икону» Давида Бурлюка: слово БОГ, напечатанное
«сквозь трафарет». Комментарии таковы: «Трудно поверить, что кому-то
может придти в голову, будто это трехбуквенное слово и есть источник
вечной любви и милости...» По мнению японца, «полоски пустоты,
оставшиеся от трафарета», «ставят ее (икону. – А.З.) ... выше
«Троицы» Рублева.

В обсуждении духовных тем отличаются и новые русские уголовники,
дружки Володина по видению. Шурик «прозревает» так: «...может,
не потому Бог у нас вроде пахана с мигалками, что мы на зоне живем,
а наоборот – потому на зоне живем, что Бога себе выбрали вроде
кума с сиреной». Колян, кореш Шурика, отвечает: «Может, там, где
люди меньше говна делают, и Бог добрее. Типа в Штатах или там
в Японии». Вжился автор в чужое сознание, вжился. Володин, комментируя
этот диалог, демонстрирует интеллигентный современный плюрализм:
«...кто же был этот четвертый? ... Может быть, это был дьявол...
Может быть, это был Бог, который, как говорят, после известных
событий предпочитает появляться инкогнито...»

Впрочем, комментарии, оказывается, принадлежат перу Пустоты, который,
по собственной же характеристике, «в глубине души... не был в
достаточной мере христианином». Вот она, формула «почти христианина»:
«Может – дьявол, может – Бог, может – еще кто». «Кто еще» – знают
два «просвещенных», то есть просветленных персонажа – Чапаев и
барон Юнгерн. По Юнгерну, Рождество вовсе не тот праздник, который
празднуется «у католиков... в декабре, у православных в январе»
и – «на самом деле все было в октябре», когда Гаутама «сидел под
кроной дерева» в ночь своего прозрения. Все «откровения» героев
Пелевина вытекают из афоризма героического комдива: «Весь этот
мир – это анекдот, который Господь Бог рассказал самому себе.
Да и сам Господь Бог – то же самое». «Просветленный» Чапаев говорит
здесь вполне в духе Чапаева-большевика.

Если мы проследим историю культовых интеллигентских книжек, то
«Чапаев и Пустота» вполне встанут в определенный ряд: «Иуда Искариот»
Л. Андреева, «Хулио Хуренито» И. Эренбурга, «Мастер и Маргарита»
М. Булгакова, «Альтист Данилов» В. Орлова. Все эти книги объединяет
то, что о Г. Флоровский назвал «мистической безответственностью».
«Образованного» читателя, а точнее, по А. Солженицину, образованщину,
привлекают исследования в сфере «духовности». При этом совершенно
не важно, какие мысли озвучивают герои популярной литературы:
«особый взлет свободной мысли» не проводит разграничений между
Богом и дьяволом, Добром и Злом. Главное: определенные духовные
метки, мутноватая эзотерика, игра смыслами – эдакий заменитель
напряженной духовной жизни, мучительного поиска Бога Истинного,
или хотя бы боли от пребывания в богооставленном мире. Популярность
романа понятна. Пелевин талантливо показывает путь к потере дара,
того самого евангельского таланта, который не был приумножен рабом.
Вместо реальной Любви, роман предлагает раствориться в Условной
Абсолютной Любви. Все в мире условно – и Любовь условна. А значит,
можно не страдать, не мучаться, не болеть. Значит, бегство от
действительности, столь милое нашему потерянному поколению, –
путь к спасению. Бегство, а не преображение действительности.

Если перечисленные в начале названия предлагают пары-оппозиции,
дающие свободу выбора (война-мир, преступление-наказание), то
пелевинское название – духовный блеф. «Чапаев» и «Пустота» есть
одно и то же. Нет ничего кроме Пустоты, и противопоставить ей
что-либо Пелевин не может. Да и не хочет.

Впрочем, «шуньята» («пустота») по-китайски звучит как «кун». Можно
ожидать продолжение, например, «Штирлиц и Бела Кун». Метод есть.
Когда-то на мехмате мы придумали математику, в которой все делилось
на 0. В результате получалась бесконечность. Мы спорили, какая
бесконечность больше: 1/0 или 1000000/0? Так что делите на бесконечность.
В результате будет искомая Пустота – Ноль.